Page 1ACTA LINGUISTICA LITHUANICA
XLIX (2003), 131 – 152
Р Е Ц Е Н З И И
Рецензии
ЁСТЕН ДАЛЬ И МАРИЯ КОПТЕВСКАЯ-ТАММ, РЕД. Языки Балтийского региона: типология и контакты. Том I: прошлое и настоящее. Амстердам и Филадельфия: John Benjamins, с. xx + 360 + (с отдельной пагинацией) 22 с. указателя. (Studies in Language Companion Series, т. 54.)
ЁСТЕН ДАЛЬ И МАРИЯ КОПТЕВСКАЯ-ТАММ, РЕД. Языки Балтийского региона: типология и контакты. Том 2: грамматика и типология. Амстердам и Филадельфия: John Benjamins, с. xx + 400 + (с отдельной пагинацией) 21 с. указателя. (Studies in Language Companion Series, т. 55.)
Согласно введению, первый том двухтомной серии «...обозревает важные подгруппы современных языков Балтийского региона, помещая их в географический, исторический и общественный контекст и рассматривая конкретные ситуации языкового контакта» (с. xvii). В части I рассматриваются литовский и латышский языки, юго-восточные диалекты русского языка в Прибалтике, шведские диалекты вокруг Балтийского моря и финно-угорские языки. Второй том «...сосредоточен на грамматических явлениях в языках Балтийского региона, соотнося их с более широкой типологической перспективой». Введение, указатели имен и предметный указатель напечатаны в обоих томах, однако в томе 2 пропущена последняя страница предметного указателя.
Статьи Лаймуте Балоде и Акселя Хольвоета о латышском языке (с. 3–40) и литовском языке (с. 41–79) представляют собой хорошо организованные и краткие описания современного латышского и литовского языков и их диалектов, хотя влиянию других языков уделено сравнительно мало внимания, за исключением, пожалуй, упоминания о влиянии ливского языка на тамский диалект латышского (с. 27). Одно упущение, способное вызвать недоумение, — транскрипция литовского [~mʲæːta] «бросает(ют)», где [j], по-видимому, противопоставлено обычной палатализации, встречающейся в [~mʲæːtatʲæ]/[~mʲæːtat] «ты бросаешь» (с. 5).
В статье Валерия Чекмонаса «Разновидности русского языка в юго-восточной Прибалтике: городской русский язык XIX века» (с. 81–99) рассматривается русский язык, употреблявшийся в Вильнюсе, Риге и Таллине. В Вильнюсе редакторы, авторы и корректоры старались подражать языку Санкт-Петербурга и Москвы. Особенно интересны ошибки в русском языке, допускавшиеся литовцами в различных прошениях, например: ibo iščezli među nami litovskie knižki «литовские книжки исчезли среди нас», где među nami — калька с лит. tarp mūsų «среди нас» (с. 89). В Риге, которая имеет
Здесь я хотел бы поблагодарить Мартти Нюмана из Туркуского университета за советы по некоторым финским синтаксическим конструкциям, обсуждаемым в этой рецензии. Я особенно признателен Виргинии Василяускене из Каунасского университета за помощь во многих аспектах этой рецензии. Разумеется, ни один из них не несет ответственности за возможные допущенные мной ошибки.
Page 2132 |
RECENZIJOS
В регионах с более длительной историей русского населения одной из фонологических особенностей является твёрдое произношение ž, č, š, šč, например, ščy «щи». Морфологическая особенность — употребление форм множественного числа типа glázy «глаза», rógi «рога», úxi «уши» вместо литературных русских glazá, rogá, úši (с. 92–93). Таллин входил в состав Российской империи с 1710 года, однако после этого времени русский язык был в значительной степени ограничен военным гарнизоном. Согласно статье Чекмонаса «Русские разновидности в юго-восточном регионе Балтийского моря: сельские диалекты» (с. 101–136), русский язык в этом регионе происходит главным образом от старообрядцев, искавших религиозную свободу (с. 101). Чекмонас перечисляет ряд фонетических, морфологических и синтаксических особенностей, характерных для этих диалектов. Одна из наиболее интересных синтаксических особенностей — конструкции типа v (u) men’a tavari vz’ata «я взял кое-какие товары» (с. 118). Чекмонас пишет: «Предлог v (u) употребляется с существительными во множественном числе в творительном падеже (sic!), выражая значение литературного русского u kogo „чей, у кого есть“: v kupcax vsegda deneg mnoga „у купцов всегда много денег“» (с. 120). Разумеется, здесь слово «творительный» следовало бы заменить на «предложный» или «местный». Чекмонас отмечает, что в диалектах старообрядцев нет фонетических черт, которые можно было бы связать с иноязычным влиянием. Одна морфологическая черта, которую, возможно, можно отнести к таковым, — переход среднего рода в женский, например m’esta «место», at’éč zanimál xarošuju m’estu «отец такого-то занимал хорошее место» (с. 125). Ещё одна морфологическая особенность, общая для русских диалектов Восточной Литвы, может быть результатом литовского влияния, а именно употребление глагола в 3-м лице единственного числа при подлежащем во множественном числе; ср., например, aní vaz’m’ót «они возьмут» (с. 126). В центральнолитовские русские диалекты проникло много литовских слов, например uškūr «женатый мужчина, живущий в доме жены» (< Lith. užkūrýs). Статья изобилует редакторскими недочётами: например, на с. 85 в двух соседних строках встречаются croun (> crown), Ydish (> Yiddish) и определение reach people (> rich people). Среди других ошибок — Kazlauskas > Kulikauskas (с. 89), pleophny > pleophony (с. 112), bye > buy, by > buy (с. 117), inmter > inner (с. 118), guagmire > quagmire (с. 127).
Статьи Анне-Шарлотты Рендал «Шведские диалекты вокруг Балтийского моря» (с. 137–177) и Йоханны Лааксо «Финские языки» (с. 179–212) содержательны и интересны, однако мало говорят о языковых контактах. Статья Эстена Даля «Происхождение скандинавских языков» (с. 215–235) завершается следующим выводом: «Группы, говорившие на германских языках, прибыли в самый западный угол Балтийского региона (современные Германия и Дания) незадолго до начала нашей эры. Несколько позднее они продвинулись на восток — на севере до Уппланда, а на юге до устья Вислы. В течение последующего полутысячелетия языки различных германских групп обособились друг от друга; насколько именно — нам неизвестно» (с. 231).
Статья Ларса-Гуннара Ларссона «Балтийское влияние на финские языки» (с. 237–253) начинается с многочисленных примеров балтийских заимствований в финском языке в области животноводства, например Fin. vuohi «коза», ср. Lith. ožys; названий частей тела, например Fin. kaula «шея», ср. Lith. kaklas; родственных отношений, например Fin. heimo «племя», ср. Lith. šeima «семья» и т. д. (с. 239–240). Единственным возможным фонетическим влиянием балтийских языков на прафинский могло бы быть изменение последовательности *ti в si, то есть палатализация *t под воздействием следующего переднего гласного; ср. Fin. silta «мост» и Lith. tiltas. Однако, как справедливо замечает Ларссон (с. 243), палатализация согласных в прабалтийском под воздействием следующих передних гласных маловероятна. Ларссон рассматривает два сходных синтаксических явления: употребление партитивного генитива как в функции подлежащего, так и дополнения, а также причастие деятеля в финском. Пример
Page 3RECENZIJOS
| 133
первого явления — фин. Metsässä on susia (part. pl.) «В лесу есть волки» = Lith. Miške vilkų yra (с. 245). Пример второго явления — фин. Isän (gen. sg.) ostama auto «машина, купленная отцом» = Lith. Tėvo (gen. sg.) perkamas automobilis (с. 247). Однако мне кажется, что между этими двумя причастными конструкциями есть различие в значении, которое не передаёт английский перевод (верный для обоих случаев). Финская конструкция обозначает завершённое действие, тогда как литовская — действие в процессе, ближе к «машина, которую покупает отец». Таким образом, финское Isän ostama auto можно перефразировать как Auto, jonka (acc.) isä osti / on ostanut «машина, которую отец купил / купил (уже)». В данном случае финская конструкция, несомненно, обозначает завершённое действие. Литовскую конструкцию, напротив, нельзя перефразировать как automobilis, kurį (acc.) tėvas pirko / nusipirko, поскольку perkamas имеет длительное значение.
Ларссон также отмечает, что причастия мари на -m- отличаются от финских тем, что могут образовываться от непереходных глаголов (с. 248), например восточномарийское memnan (gen.) tolmo kopno «дорога, по которой мы пришли», букв. «пройденная нами дорога». Однако сходные конструкции возможны и в литовском, например Čia kelelis pėsčių (gen. pl.) einamas (nom. sg. masc. pres. psv. part.) «здесь дорога, по которой ходят пешеходы», а также Čia mano (gen. sg.) eitas (nom. sg. masc. past psv. part.) kelias «вот дорога, по которой я прошёл» (LKŽ II 1069). Хотя соответствия между финно-угорскими и балтийскими языками не вполне точны, мне кажется примечательным совпадением, что в финно-угорских языках есть и причастие на -m-, и причастие на -t-, функции которых в некоторой степени (но не полностью!) сходны с функциями индоевропейских причастий на -m- и -t-. Коллиндер (1964: 48, 57) рассматривал бы это и многие другие особенности как свидетельства общего наследия. Можно также сравнить любопытную параллель в венгерском языке. Карой (1972: 119) пишет: «причастие с формантом –t/-tt встречается в конструкции с субъектным генитивом... az [demonstrative] én [pronoun] választottam [participle] „выбранный мной“». (Грамматические определения в квадратных скобках принадлежат мне — WRS.) Мне это кажется очень похожим на литовское šis mano parinktas (daiktas)... «эта выбранная мной (вещь)...», хотя влияние балтийских языков на венгерский представляется маловероятным, если не невозможным, по крайней мере в историческое время. Даже то, что балтийские и финно-угорские конструкции несколько различаются по значению, скорее свидетельствует об общем источнике, чем о внешнем влиянии: в последнем случае можно было бы ожидать более точных соответствий. Возможно, вместо того чтобы интерпретировать синтаксис финских языков через призму балтийских, следует попытаться интерпретировать индоевропейский синтаксис с точки зрения финно-угорских языков. Мне кажется, что синтаксическое развитие как индоевропейских, так и финно-угорских языков нуждается в более глубоком анализе, прежде чем можно будет делать далеко идущие выводы о балтийском влиянии на финский синтаксис.
Статья Стефана М. Пью «Роль языковых контактов в формировании карельского языка: прошлое и настоящее» (с. 257–270) описывает язык, который, по-видимому, почти полностью вытеснен русским. Судя по сведениям, приведённым в статье Пью, будущее карельского языка представляется мне весьма неопределённым. Исчезновение языка, несомненно, достойно сожаления с точки зрения культурной истории человечества, но, с другой стороны, такие утраты — благо для американских синтаксистов, которые строят свои рассуждения почти исключительно на родном им английском языке. Чем меньше языков, тем, очевидно, меньше неудобных контрпримеров к языковым универсалиям, установленным такими учёными. И действительно, если английский станет единственным мировым языком, то языковые универсалии вполне можно будет устанавливать на его основе. Для меня это соображение ставит под вопрос и значимость подсчёта числа языков, обладающих определённой типологической особенностью.
Page 4134 |
RECENZIJOS
Существование языка зависит от существования населения, говорящего на этом языке, а не от природы самого языка. Возможно, если бы воинственные индоевропейцы не вторглись в Европу, на этом континенте было бы гораздо больше эргативных языков, таких как баскский.
Прочитав статью Éva Ágnes Csató «Синтаксическое копирование кодов в Karaim» (с. 271–283), я также задумался о будущем этого языка. Ср., например, такое предложение: I uže bu fotograf turat kolo Bas’yanïn «И этот фотограф уже стоит рядом с Басей» (с. 275), где словами на Karaim являются bu «этот», turat «стоит» и имя Basia, здесь употреблённое в родительном падеже (Karaim), как того требует польский предлог kolo. Автор утверждает, что в Karaim «...использование послелогов не согласуется с другими синтаксическими свойствами Karaim» и что «путь синтаксического изменения в Karaim — это, однако, не послелог ⇒ предлог, а скорее именной послелог ⇒ частицеподобные послелоги» (с. 276). Поскольку я не знаю морфофонемики Karaim, иногда мне трудно следить за ходом рассуждений. Так, предлог, обозначенный как bïla и глоссированный как «с», по-видимому, встречается без конечного слога в такой последовательности:
m’en’im’b’a yanaša я: GEN. с рядом с «рядом со мной»
По мнению автора, это «...иллюстрирует возможное развитие грамматикализации послелогов в падежные окончания. Сравните эту конструкцию Karaim с употреблением польского предлога przy „у, при“, который управляет творительным падежом (sic.!)» (с. 281). Мне не удалось найти источник, подтверждающий употребление польского przy с творительным падежом; фактически под заголовком pri Vondrák (1928: 312) пишет: «Als Präp. hat es im Slav. nur den Lok. bei sich...». Вероятно, переводчик этой статьи просто написал «творительный» вместо «местного» или «предложного», что, как ни странно, стало той же ошибкой, что и в упомянутой выше статье Čekmonas. Подобные редакторские недосмотры, однако, прискорбны, особенно для тех, кто не знаком с рассматриваемым материалом.
Статья Neil G. Jacobs «Идиш в балтийском регионе» (с. 285–311) — хорошо организованный и компетентный (хотя неизбежно краткий) очерк основных особенностей этого языка на циркумбалтийской территории. В разделе о влиянии литовского на северо-восточные разновидности идиша Jacobs опирается главным образом на работы Lemkhen (Lemchenas), благодаря чему некоторые результаты исследований этого выдающегося специалиста о влиянии Lithuanian на эту разновидность идиша, вероятно, впервые становятся доступны на английском языке. Основная часть влияния Lithuanian на идиш носит лексический характер, а заимствованная в идиш литовская лексика подчиняется фонологии идиша. Например, характерное для Lithuanian (и многих других языков) различие между свистящими и шипящими утрачивается, и вместо этого появляется некий промежуточный звук. Lemkhen пишет, что в заимствованном из Lith. слове speigas «сильный мороз» он не может сказать, следует ли произносить špejg- или spejg-. Об этом явлении см. Martinet (1951: 92).
В статье «Севернорусский диалект цыганского языка: интерференция и переключение кодов» (с. 313–337) Aleksandr R. Rusakov пишет, что этот диалект «...представляет собой весьма типичный пример сильной языковой интерференции» (с. 313). Под влиянием русского языка в этом диалекте формируется новая глагольная система, в которой прежнее исконное противопоставление имперфекта и аориста исчезает: старый аорист служит для обозначения прошедшего времени вообще, а старый имперфект сохраняется как редко употребляемая форма с итеративным значением. Почти к любому глаголу могут присоединяться заимствованные приставки по русской модели (с. 315), например, te ot-des «отдать обратно» (Russ. ot-dat’), te vy-des «выдать» (Russ. vy-dat’), te roz-des «распределить» (Russ. roz-dat’). По словам автора, в диалекте встречается «...широкое употребление
Page 5RECENZIJOS
135
грамматически неадаптированных русских лексических элементов» (с. 323). Пример: Da nat, me prosto na dumind’om, so me tut date vstrechu; он сопровождается несколько неидиоматичным английским переводом: «Нет, я не просто подумал, что встречу тебя здесь» (с. 323). К сожалению, грамматических пояснений к этому примеру не приводится. Человек, знающий русский язык, вполне может разобраться в нём, но сомневаюсь, что тот, кто не знает русского, сможет понять, насколько здесь распространено переключение кодов. Автор заключает, что сами носители цыганского языка ощущают необходимость сохранять его «...как особый, тайный язык, непонятный посторонним» (с. 334). Поэтому можно предположить, что, в отличие от карельского и Karaim, которые также рассматриваются в этом томе, севернорусский диалект цыганского языка, возможно, не исчезнет.
Статья Valeriy Čekmonas «О некоторых циркумбалтийских особенностях псковско-новгородского (северо-западного среднерусского) диалекта» (с. 339–359) рассматривает ряд фонологических явлений с точки зрения теории субстрата. По мнению автора, явление cokan’e (слияние *č с *c) «...было одной из наиболее характерных особенностей старых псковских... и старых новгородских говоров...» (с. 341). Рассмотрение функций и распределения c и č в различных финских языках-субстратах циркумбалтийской области позволяет предположить, что они могли способствовать слиянию c и č в c в русских диалектах. Кроме того, необходимо учитывать ещё два явления. Первое — слияние мягких *s и *z, а также мягких *š и *ž в *s”, *z” (промежуточный звук между свистящим и шипящим), а второе — свободное (и спорадическое) чередование твёрдых *s и *z с (твёрдыми) *š и *ž (с. 346). Сходное явление представляет собой литовское šlekiavimas, описанное Girdenis и Pabrėža (1978: 127–129). Отсутствие противопоставления /s/ и /š/ в финских языках — древняя особенность, и рассматриваемые русские явления можно объяснить этим. Ещё одно явление, которое можно приписать влиянию финских языков, — немотивированная замена звонкого согласного глухим и наоборот, например: buza < puza «живот», výbučit’ (glazá) < výpučit’ «выпучить глаза» (с. 351). Поначалу финно-угорские народы не могли произносить звонкие согласные, но позднее, освоив их, они могли создавать гиперкорректные формы со звонкими согласными вместо глухих.
В первой статье второго тома «Безличные и пассивные конструкции в балтийских и финских языках» (с. 363–389) Axel Holvoet указывает на возможные ареальные связи между пассивными и безличными конструкциями латышского и литовского, с одной стороны, и финских языков — с другой. Во многих языках безличные конструкции этимологически образованы от пассивных, например, в польском: Zburzono ścianę «Они снесли стену», «Стена была снесена» в противоположность ściana została zburzona (przez robotników) «Стена была снесена (рабочими)» (с. 365). Для целей своей статьи Holvoet считает полезным обобщить некоторые различия между пассивом и безличной конструкцией. По его мнению, «Пассив: (a) продвигает исходное дополнение активной конструкции в позицию подлежащего; глагольная форма пассива должна согласовываться с этим подлежащим как минимум в числе; если пассивная форма перифрастическая и включает причастие, то причастие также согласуется с подлежащим в падеже и роде (при условии, что в данном языке существуют такие формы согласования); (b) не обязательно должна содержать обозначение агента, но может его содержать при необходимости; если обозначение агента отсутствует, предложение не сообщает, какого рода агент подразумевается».
«Безличная конструкция: (a) не продвигает исходное дополнение в позицию подлежащего (поэтому упомянутые для пассива признаки согласования здесь неприменимы); (b) не допускает добавления обозначения агента, но всегда предполагает человеческого деятеля» (с. 366).
Page 6136 |
RECENZIJOS
Примеры финского пассива:
Naapuri kutsuttiin illalliselle.
NOM.SG PRET. PASS. ALLATIVE
«Соседа пригласили на ужин».
Minut kutsuttiin illalliselle.
ACC PRET.PASS ALLATIVE
«Меня пригласили на ужин».
Naapuri ei kutsuttu illalliselle.
PRIV. SG NEG PASS.PART ALLATIVE
«Соседа не пригласили на ужин» (с. 367).
Должен признаться, что последний пример меня смутил, поскольку я ожидал, что партитив будет отличаться от номинатива. Поскольку мои знания финского языка минимальны, я спросил Ильзе Лехисте, которая предположила, что это может быть опечатка вместо naapuria.
Довольно интересно, что Холвоет пишет (с. 368): в финно-угорских языках, по-видимому, нет тенденции включать безличный пассив в парадигму пассива; скорее, наблюдается тенденция включать пассивные формы в парадигму актива.
I think that this might be a common tendency, one that Gołąb (1975: 29) has termed ‘activization’ for Polish (cf., e.g., the examples Holvoet has quoted above). Gołąb compares also postclassical Latin constructions such as legitur librum (acc.) ‘a book is read’ (cf. Plautus epityra estur insanum ‘olive spreads are eaten madly’), and Pol. czyta się książkę ‘a book is being read’. In this connection I should like to quote a further example from the Iliad (XIII, 597):
τὸ δ’ ἐφέλκετο
NOM. [ACC.?] SG. NEUT CONJ 3 SG. MIDDLE AOR.
а тащил
μεῖζον ἔγχος
ИМ. [ВИН.?] ЕД. Ч. СР. Р. ИМ. [ВИН.?] ЕД. Ч. СР. Р.
ясеневая пика
Schwyzer (1966: 237) writes that the sentence could be translated in several ways, (a) ‘der eschene Speer schleifte nach’ or (b) ‘wurde nachgeschleift’ or even (c) ‘er schleifte den e. Sp. hinter sich nach’. If one accepts translation (a) the verb is simply intransitive, and if one accepts translation (b) then the verb is passive. But if one accepts the translation (c) then the verb has been ‘activized’ and made transitive. In my view the sequence of possible translations follows exactly the historical development. The middle voice was originally intransitive and then with the appearance of an active counterpart in the preterit the morphological middle voice could be interpreted as passive. Finally a possible ‘activized’ usage of the old passive was introduced.
В обсуждении латышских агентных конструкций Holvoet приводит примеры: manis celta māja и mana celta māja «дом, построенный мной» (с. 371), отмечая, что второй пример теперь устарел. Далее он пишет, что первоначально «...mana celta māja означало „мой дом, который я построил“, а впоследствии стало означать „дом, построенный мной“ (агент и обладатель уже не обязательно совпадают» (с. 372).
Page 7RECENZIJOS
| 137
быть уже обязательно совпадающими)» (с. 372). Синтаксис, конечно, сходен с синтаксисом литовского примера: Namas yra mano pastatytas «Дом был построен мной». Holvoet пишет (с. 377–378): «Использованный здесь родительный падеж mano такой же, как в mano tėvas „мой отец“, но отличается от родительного падежа manęs, используемого в nuo manęs „от меня“ и laukia manęs „ждёт меня“ [...] Это позволяет предположить, что и в литовском агентный родительный падеж первоначально был адноминальным притяжательным родительным падежом...» Однако употребление manes в агентном значении известно также в литовском (Schmalstieg 2002a: 50–51; Žulys 1969: 170). Следует иметь в виду, что синтаксические конструкции в истории отдельных языков могут не только возникать, но и исчезать; ср., например, английский агентный предлог of, который рассматривается ниже.
Теория притяжательного происхождения родительного падежа агента проста и привлекательна; Holvoet убедительно отстаивал её и в других работах, например (2001, с библиографией). Эта теория, безусловно, хорошо объясняет балтийский пассив, который встречается только в причастных конструкциях. Однако в недавней статье в этом журнале (2002a: 41–43) я привёл примеры из древнеперсидского, древнеиндийского, тохарского, греческого и старославянского, в которых родительный падеж употребляется в агентном значении как в личных глагольных конструкциях, так и в причастных. Поэтому, если предположить притяжательное происхождение агентного родительного падежа в причастных конструкциях этих языков, пришлось бы выстроить отдельную теорию для агентного родительного падежа в личных конструкциях (возможно, предположив перенос значения, возникшего в причастных конструкциях, на личные конструкции). Мне это кажется менее вероятным, чем концепция Haudry (1977: 409), согласно которой субъектный родительный и родительный принадлежности восходят к одному источнику, а именно родительному источника, который при употреблении с пассивными причастиями обозначает исполнителя действия. Traugott (1972: 127–128) отмечает, что в английском предлог of стал наиболее распространённым средством выражения агента примерно до 1600 года; ср. Chaucer:...that is a lord to be biloved of his citezeins and of his people. Хотя это употребление вытесняется, у Shakespeare всё ещё можно встретить: «Мне это говорили многие». Она пишет: «...это употребление of — расширение его употребления для выражения источника или происхождения...» (с. 127); «В древнеанглийском of использовался главным образом в значении „из, происходящий от“ или для обозначения отношения части к целому. Вероятно, под сильным влиянием французского de, of распространился от партитивного употребления на притяжательные конструкции и многие другие конструкции, ранее использовавшие показатель родительного падежа» (с. 128). Хотя of больше не употребляется для выражения агента в пассивной конструкции (по крайней мере, ни в одной разновидности современного английского, с которой я знаком), объяснение Traugott хорошо показывает, как агентное и притяжательное значения могут происходить из общего источника без предположения, что первое значение возникло из второго. Добавлю также, что предположение об эргативном происхождении агентного родительного падежа объяснило бы совпадение именительного и родительного падежей единственного числа у хетт. an-tu-uh-ša-aš „человек“, гот. harjis „войско“, hairdeis’ „пастух“, вед. veḷ „птица“. На мой взгляд, сигматический именительный падеж первоначально был характерен только для этимологических основ на *-o или *-jo; окончание *-os возникло из агентной формы более древнего имени с основой на согласный; см. Schmalstieg (2000: 386; 2001).
Long ago Hirt (1928: 102) recognized that there was a morphological relationship between the Greek 3rd sg. middle ending -to (and Old Indic -ta) and the indefinite case of the Indo-European participles in *-to. Note the following parallel:
εἰ
τις
ἐτιμάτο
ὑπό
СОЮЗ.
ИМ. ПАД. ЕД. Ч. МУЖ. Р.
3-е ЛИЦО ЕД. Ч. СТРАД. НЕСОВ. ПРОШ.
ПРЕДЛОГ.
if
любой человек
был удостоен чести
by
Page 8138 |
RECENZIJOS
τοῦ δήμου
GEN. SG. GEN. SG.
the people (Goodwin and Gulick 1958: 261).
В греческом языке агентивный генитив был усилен предлогом ὑπό «кем». В возможном синтаксическом соответствии на литовском языке актанты стояли бы в тех же соответствующих падежах (то есть подлежащее — в именительном, а агенс — в родительном падеже):
jeigu kàs bùvo tautõs
CONJ. NOM. SG. MASC. 3 PRET. GEN. SG.
если кто-либо был чествуем людьми
pagerb-ta,
NEUT. PAST PSV. PART.
чествовал
Согласно традиционному толкованию, греч. окончание -to — это окончание 3-го лица ед. числа среднего залога аориста / имперфекта, тогда как фонетически соответствующее ему литовское окончание -ta — окончание среднего рода ед. числа причастия прошедшего времени страдательного залога; однако сходство поразительно. Может ли индоевропейское окончание среднего залога глагола *-to происходить от более раннего причастия? Если да, можно ли спасти предполагаемую посессивную этимологию агентива, возведя её к индоевропейскому периоду? Включение этимологических причастий в глагольную парадигму имеет параллели в других языках; ср., например, славянское прошедшее время на -l-, имеющее причастное происхождение. Хорн (1898: 148) пишет, что две конструкции прошедшего времени в пехлеви — am kart «мною (было) сделано» и man kart «сделанное мной» — слились и дали форму прошедшего времени 1-го лица ед. числа в современном фарси man kardam «я сделал» и т. д. Не является ли иранское развитие лишь повторением того, что произошло в индоевропейскую эпоху? Примечательно, что современное фарси man «я» происходит от древнеперсидского (род.) manā «мой, меня» и теперь может употребляться даже в качестве подлежащего при непереходных глаголах; ср., например, man doktor am «я врач» (Schmalstieg 1995: 19–20). Хотя в целом объяснения, относящиеся к отдельным языкам, вероятнее тех, которые уходят в далёкое индоевропейское прошлое, наличие общих синтаксических явлений в других индоевропейских языках, безусловно, указывает на общее происхождение. Сомневаюсь, что кто-либо стал бы объяснять, например, употребление именительного падежа в функции подлежащего исключительно в рамках истории одних лишь балтийских языков, не обращаясь к греческому, латинскому, индоиранским и другим языкам. Аналогично, именительный падеж объекта при инфинитиве восходит к индоевропейской эпохе, хотя на сферу его употребления мог повлиять западнофинский (см. ниже).
Холвоэт (с. 379–386) обсуждает проблему неопределённых обобщённых нулевых подлежащих при глаголах. Употребление глагола во множественном числе в таких случаях типологически довольно распространено и встречается как в латышском, так и в финском языке; например, латыш. Manu dzīvokli kratījuši, mani meklējuši «Мне сказали, что мою квартиру обыскали и что меня искали» (причастия во множественном числе) и фин. Siellä kuuluvat (3-е лицо мн. числа наст. времени) tienavan (действ. прич.) hyvin «Говорят, что там хорошо зарабатывают» (с. 381–382). С другой стороны, для финно-пермских языков обычно употребление глагола 3-го лица ед. числа без подлежащего; ср. фин. Puheesta-ni (элатив с притяжательным суффиксом) voi (3-е лицо ед. числа наст. времени) kuula (инфинитив), että olen (1-е лицо ед. числа наст. времени) ulkomaalainen (именительный падеж ед. числа) «По моей речи можно услышать, что я иностранец» (с. 382). В балтийских языках, разумеется, различие между согласованием глагола в 3-м лице ед. и мн. числа можно определить только в тех формах, где есть причастия. Для латышского языка Холвоэт приводит следующий пример:
Page 9RECENZIJOS
| 139
Ja pavasari dzird dzeguzi kūkojam un ja nav ēdis un naudas nav klāt, tad tai gadā slikti klājas «Если весной слышишь, как кукует кукушка, а сам не ел и денег при себе нет, то в тот год будет плохо» (с. 383). Обобщённая форма причастия ēdis ‘съевший’ здесь стоит в мужском роде единственного числа (что свидетельствует о нейтрализации рода).
Подчёркивая сходство латышского и финно-угорских языков, Holvoet пишет: «В целом, однако, именно латышский, по-видимому, приспособил свою систему безличных и пассивных конструкций к финно-угорской модели» (с. 387).
Небольшая редакторская ошибка в предшествующей статье состоит в том, что литовские предложения (40) и (41) на с. 308 ошибочно обозначены как латышские.
В своей статье «О развитии именительного объекта в восточнобалтийских языках» (с. 391–412) Ambrazas пишет, что существуют две точки зрения на происхождение именительного падежа при инфинитиве. Согласно традиционной точке зрения, «…именительный падеж рассматривается как бывшее подлежащее, а инфинитив трактуется как отражение дательного падежа цели у отглагольного имени» (с. 391). Согласно точке зрения Timberlake (1974: 220), именительный падеж, употребляемый при инфинитиве, «…возник в результате синтаксического заимствования из какого-либо западнофинского языка (или языков)» (с. 392).
Сначала Амбразас отмечает дативное происхождение балтийского инфинитива, а затем указывает, что в некоторых конструкциях инфинитив может заменяться другой именной формой, например: Rugiai (mums) liko seti / sėjai «Рожь осталась (нам) сеять / для посева» (с. 393). Сходный латышский пример: Pieniņš ēst / ēšanai nederēja «Молоко не годилось для употребления в пищу» (с. 394). Целевое значение, возможно, выражено менее ясно в примере: Jam teko / patiko / rūpėjo lauks arti «Ему выпало / ему нравилось / его заботило пахать поле» (с. 394). Именительный падеж при инфинитиве встречается с глаголами восприятия, ср. выражения лит. Kas girdėti «Что слышно?»; латыш. Kas jauns dzirdēt «Какие новости слышны?» (с. 395).
Глагол «быть» может употребляться с именительным падежом и инфинитивом для выражения необходимости, например: (man) (yra) buvo / bus namai statyti «(мне) нужно / нужно было / нужно будет построить дом». В латышском языке такая конструкция, по-видимому, редка, о чём свидетельствует единственный пример у Эндзелинса (1951: 783): Kungam ēst tei meizīte «Господам нужно съесть этот хлеб» (с. 397). Возможно, латышская дебитивная конструкция возникла из подобных конструкций (Holvoet 1993: 152): *man ir maize jā ēst буквально «у меня есть хлеб, который нужно есть», то есть «у меня есть хлеб для еды». Нормативные грамматики, конечно, требуют именительного падежа подлежащего в такой конструкции, например: Līni bijuši jā kaltē «Лён нужно было сушить». В письме от 18 февраля 1984 года ныне, к сожалению, покойный латышский лингвист Валдис Зепс писал мне: «Утверждение, что после дебитива не может быть винительного падежа, — вздор, распространяемый Академической грамматикой, хотя, насколько мне известно, никто не сообщил императору о новом платье». Зепс даже считал возможным предложение: Man ir jālasa grāmatu (вин.) «Я должен прочитать книгу», см. Schmalstieg (2002b: 153). Поскольку здесь речь идёт о замене исторического именительного падежа новаторским винительным, который теперь воспринимается как объект, это явление в некоторой степени сходно с рассмотренной выше «активизацией». Этот пример также упоминается в статье Байбы Метузале-Кангер и Керсти Бойко, см. ниже.
Встречаются также примеры, состоящие из прилагательного и глагола-связки, например, лит. (Man) medus (yra) / buvo / bus gardus valgyti «Мёд вкусен / был вкусен / будет вкусен (для меня), чтобы его есть» (с. 398). С прилагательными среднего рода в некоторых местных говорах Восточной Литвы встречается: šaltinio vanduo sveikas / sveika gerti «Родниковую воду полезно пить». Амбразас пишет (с. 399): «Ядерные структуры medus gardū [„мёд сладок“]; vanduo sveika [„вода полезна“] представляют собой образец»
Page 10140 |
RECENZIJOS
древнее именное предложение с чистой основой в предикате». Хотя я полностью согласен с этим утверждением, пример из древнепрусского языка вызывает у меня сомнения: E rāins būsei poklusman «Jederman sey unterthan, каждый должен быть послушен». Возможно, Абель Вилл полагал, что после глагола у каждого прилагательного (а возможно, и местоимения и существительного) должен быть конечный носовой согласный. Это несколько напоминает идею Пети (2001: 185), согласно которой Абель Вилл установил для себя правило, что винительный падеж должен оканчиваться на носовой согласный, даже если соответствующая форма принадлежала к среднему роду. Поэтому я реконструировал бы средний род *poklusma. Среди всех северных индоевропейских языков (балтийских, славянских и германских) только древнепрусский дает однозначное свидетельство о форме окончания единственного числа среднего рода основ на *-o — -an (< *-on).
Амбразас отмечает, что «...исходная структура именительного падежа с инфинитивом в восточнобалтийских языках и функция подлежащего у именительного падежа в конструкциях имеют реликтовый характер» (с. 399). Это подтверждается причастными конструкциями, в которых причастие согласуется с существительным в падеже и числе, например (с. 394): Jam (buvo) likęs / rūpėjęs / tekęs laukas arti «Поле (по-видимому) осталось / беспокоило его / досталось ему, чтобы пахать». Я согласен с Амбразасом, что такие конструкции носят реликтовый характер, на что могут указывать родственные конструкции в других индоевропейских языках, однако не уверен, что внутренние данные балтийских причастных конструкций непременно служат доказательством этого. Мне представляется, что противник этой теории мог бы утверждать, что причастия в именительном падеже — лишь результат уподобления преобладающему образцу, согласно которому, например, прилагательное должно согласовываться в падеже, числе и роде с определяемым им существительным, например: Jam teko naujas laukas arti «Ему досталось вспахать новое поле».
Амбразас пишет, что переосмыслению инфинитивных конструкций способствовало обобщенное значение прилагательных среднего рода (с. 402). Примеры: Pienas (ИМ. ПАД. ЕД. Ч.) saldu (СР. Р.) / saldus (МУЖ. Р., ИМ. ПАД. ЕД. Ч.) [gerti] «Молоко сладкое [пить]» и Saldu [gerti] pienas (ИМ. ПАД. ЕД. Ч.) / pieną (ВИН. ПАД. ЕД. Ч.) «Пить молоко сладко». По словам Амбразаса, важно отметить, что здесь изменен порядок слов, то есть именительный падеж перемещен с первого места в позицию рядом с инфинитивом. В латышском языке, где прилагательные среднего рода в подобных конструкциях были заменены наречиями состояния, возможны колебания между именительным и винительным падежами: Aka/Aku nav viegli rakt «Колодец нелегко копать».
Примечательно, что Амбразас не считает традиционное объяснение употребления именительного падежа с инфинитивом и объяснение Тимберлейка взаимоисключающими. Они просто относятся к разным эпохам. Исходная конструкция с именительным падежом была переосмыслена и стала безличной. Согласно Амбразасу: «Именительный падеж превратился в грамматический объект инфинитива и распространился в своей новой функции под влиянием правила о винительном объекте в западнофинских языках» (с. 408). Мое собственное представление о синтаксических изменениях весьма сходно. Предпосылки изменений уже заложены в языке, но влияние чужого языка может выступать своего рода катализатором, способствующим распространению рассматриваемой конструкции.
Бернхард Вельхли сосредоточивается на языках, наиболее затронутых балтийско-финскими контактами, в своей статье «Лексические свидетельства параллельного развития латышских и ливских глагольных частиц» (с. 413–441). И глагольные частицы, и превербы могут выражать завершённое действие / теличность. В эстонском используются только глагольные частицы, тогда как в ливском используются и глагольные частицы, и превербы, хотя первые преобладают. В латышском также используются обе формы, но преобладают превербы, а в литовском превербы употребляются ещё чаще по сравнению с глагольными частицами (с. 420). Таким образом, при переходе от ливского к латышскому и далее к литовскому наблюдается уменьшение употребления глагольных частиц и увеличение употребления превербов. Обычно в эстонском понятие «открытый»
Page 11RECENZIJOS
141
выражается глагольной частицей lahti, а в ливском — vāldin, инструктивом множественного числа существительного vālda «власть, свободная воля; разрешение, санкция; произвол; административный район» — слова, родственного эст. vald «власть» и фин. valta, заимствованию из германских языков; ср. древнескандинавское vald. В латышском понятие «открытый» может выражаться словом at-vērts, однако чаще употребляется слово vaļā — локатив единственного числа существительного vaļa «свобода, досуг, свободное время; произвол; власть; разрешение; воля» (с. 420–421). В литовском обычны формы atidarytas, atvertas, atdaras, atviras, и лишь в полосе диалектов вдоль северной границы с Латвией встречается родственное (латышскому) выражение valio(j) в этом значении (сноска 12, с. 437).
Вельхли заключает (с. 434): «Лексический материал, связанный с глагольными частицами, показывает, что было бы слишком поспешно заключить, будто латышские глагольные частицы заимствованы из финно-угорских языков. Ситуация сложнее и увлекательнее (sic!), чем это». Мне кажется, американские лингвисты могут только приветствовать исследователя, который находит в лингвистике что-либо «увлекательное». Для читателей, не знакомых с современным американским словоупотреблением, приведу определение слова «thrilling» из словаря Webster’s (с. 2383): «1 a устар.: ПРОНИЗЫВАЮЩИЙ b: проникающий холодом; вызывающий дрожь и трепет... 2: вызывающий мгновенный всплеск эмоций; порождающий волнующее возбуждение; глубоко трогающий... 3: ПУЛЬСИРУЮЩИЙ, ВИБРИРУЮЩИЙ». Возможно, второе значение наиболее распространено в повседневном американском английском.
К исследованиям, близким по тематике к предыдущей статье, относится работа Хелле Метсланг «О развитии вида в эстонском языке: глагольная частица ära» (с. 443–479). Особенно интересна подборка предложений (с. 445–446), иллюстрирующих различные употребления ära «прочь, вон» — от обозначения направления до чисто перфективного значения: Ta saatis külalise (GEN.) ära «Он / она проводил(а) гостя» (тотальный объект, перфектив); Ta saatis külalist-t ära (партитив) «Он / она провожал(а) гостя» (частичный объект, имперфектив); (в ответ на вопрос): Ei, eile sünnitas Mari ta lõpuks õnnelikult ära «Нет, к счастью, вчера Мари наконец родила ребёнка» (чисто перфективное значение). Метсланг выделяет пять категорий переходных глаголов в зависимости от их отношения к частице ära (с. 446–453). В категории (1) простой имперфективный глагол употребляется с частичным объектом, например Ma tundsin presidenti «Я знал(а) президента», тогда как с тотальным объектом употребляется частица, например Ma tundsin presidendi ära «Я узнал(а) президента». В категории (2) «...частица факультативна; она подчёркивает и дублирует перфективное значение предложения, уже выраженное тотальным объектом» (с. 449), например Ta koristas tuba (с частичным объектом) «Он / она убирал(а) комнату» в противоположность Ta koristas toa ära «Он / она убрал(а) комнату». В категории (3) «...при перфективном прочтении обязательно употребляется либо обстоятельство направления, либо перфективная частица. ära имеет и аспектуальное, и направительное значение и обладает теми же характеристиками, что и в предыдущих группах» (с. 450). Здесь ära употребляется в зависимости от ситуации, например Ta veeretas vaadi õuele/ära «Он закатил бочку во двор / откатил её прочь». Такие примеры противопоставлены перфективным глаголам перехода, которые должны употребляться с тотальным объектом, например Ta pani raamatu lauale / ära «Он / она положил(а) книгу на стол / убрал(а)». В категорию (4) входят глаголы, обычно несовместимые с частицей ära, но иногда допускающие её; в таком случае частица имеет чисто перфективное значение. Перфективная частица в предложении типа Ta sünnitas lapse ära подчёркивает перфективность и выражает «...особую информационную структуру, в которой всё семантическое содержание предложения (например, ожидаемое рождение ребёнка) относится к теме, а его реализация (только перфективное значение) — к реме» (с. 451). Категория (5) включает «глаголы, совершенно несовместимые с [этой] перфективной частицей и употребляющиеся только с частичным объектом..., например vajama „нуждаться“...» (с. 452).
Page 12142 |
RECENZIJOS
История развития ära в эстонском языке отражает различные иностранные влияния, которым он подвергался. В самом начале формирования литературного языка ära употреблялась как частица, обозначающая перфективность (с. 475), под влиянием немецких синтаксических конструкций. В период независимости, с 1918 по 1940 год, предпринималась попытка освободить язык от немецкого влияния, и соответственно употребление глагольных частиц сократилось. Позднее, в период российского правления, стало обычным использование с глаголами показателей вида. В период демократизации 1990-х годов употребление ära для обозначения перфективности в неформальных газетных текстах участилось, отражая тем самым разговорный стиль.
Цель статьи Байбы Метузале-Кангере и Керсти Бойко «Падежные системы и синтаксис в латышском и эстонском языках» (с. 481–497) — сопоставительный анализ функций различных падежей в этих двух языках. Сначала авторы рассматривают отношения между субъектом и объектом, которые в латышском языке довольно прямолинейны и традиционны: субъект стоит в именительном падеже, прямое дополнение — в винительном, а косвенное — в дательном. В эстонском же ситуация гораздо сложнее: «...субъекты и объекты могут стоять в трёх так называемых основных падежах» (с. 485). Предложения с отношениями между субъектом и объектом называются предложениями типа 1.
Затем рассматриваются отношения между субъектом и объектом, в которых участвует косвенный падеж (предложения типа 2). Традиционно различают «логический субъект» и «грамматический субъект»; в латышском языке есть класс предложений, которые «...имеют логический субъект в дательном падеже, а логический объект — в именительном» (с. 488). Это относится к таким дебитивным предложениям, как: Man (DAT.) ir jālasa grāmata (NOM.) «Я должен / должна прочитать книгу». Однако авторы пишут, что «...совсем не очевидно, что именительный падеж здесь вообще является объектом, а дательный — однозначно субъектом» (с. 488). Встречается также разговорное Man ir jālasa grāmatu (ACC.). По словам авторов: «Это свидетельствует о сдвиге в восприятии: „логический объект в именительном падеже“ становится обычным объектом в винительном, как это всегда было с личными местоимениями. Насколько далеко зашёл этот процесс грамматикализации и каковы его ограничения, не исследуется, поскольку предложение считается неграмматичным, а не свидетельством продолжающегося процесса грамматикализации» (с. 490). Но ведь именно так и происходит языковое изменение: старые нормы сменяются новаторскими. Каков смысл иметь один набор правил для существительных, а другой — для местоимений?
Эстонская конструкция Mulle (ALL.) meeldib süüa «Мне нравится есть» сопоставляется с латышской Man (DAT.) patīk ēst «то же», что выявляет близкое сходство между эстонским аллативом и латышским дательным падежом (с. 491).
Экзистенциальные и эквативные предложения называются предложениями типа 3. Пример из эстонского: Peenral kasvab lilli «На клумбе растут цветы»; его можно сопоставить с синонимичным латышским Dobē aug puķes.
Авторы пишут: «Продуктивность латышских предложений типа 2 можно объяснить обобщением модели посессивного предложения в отсутствие глагола „иметь“» (с. 493). Однако несколько их примеров латышских предложений типа 2 имеют синтаксические соответствия в литовском, где есть глагол «иметь», а именно turėti. Ср. латышское Man (DAT.) sāp galva (NOM.) «У меня болит голова» (с. 490) = лит. Man skauda galvą; Man (DAT.) patīk ēst «Мне нравится есть» = лит. Man patinka valgyti; Man (DAT.) nomira tēvs (kad man bija pieci gadi) «Мой отец умер (когда мне было пять лет)» = лит. Man numirė tėvas (kai man buvo penkeri metai). (По словам моей коллеги Виргинии Василяускене, последнее предложение сегодня имело бы архаический или диалектный
Page 13RECENZIJOS
| 143
оттенок. Она также пишет, что последовательность Man skauda galvą в наши дни чаще заменяли бы на Man skauda galvą (ACC.). (Здесь я отметил бы ещё один случай переосмысления подлежащего как дополнения.)
Можно, конечно, возразить, что значение «иметь» у лит. turėti является недавним, в отличие от латыш. turēt «держать» (хотя родственное древнепрусское turri также означает «иметь»). Но, разумеется, глаголы со значением «иметь», по-видимому, являются инновациями во всех индоевропейских языках, в которых они встречаются, поэтому аргументацию необходимо перенести с собственно балтийского уровня на индоевропейский и разработать гораздо более широкую программу исследования употребления датива обладания в сравнении с глаголом «иметь». Наличие глагола «иметь» и датива обладания не обязательно исключают друг друга. Baldi (2002: 23) отмечает, что dativus possessivus — одно из древнейших употреблений датива в праиндоевропейском языке; в латинском же, разумеется, хорошо известен dativus possessivus, однако, согласно Baldi (2002: 25): «...в засвидетельствованной истории латинского языка не было периода, когда значение “иметь” отсутствовало бы у лат. habeō: оно встречается уже у некоторых древнейших авторов, таких как Ливий Андроник..., Энний и Невий... Оно также широко представлено в корпусе надписей...» Далее Baldi отмечает (2002: 28): «Mihi est ориентировано на информацию; эта конструкция выдвигает на передний план объект обладания, а обладателя отодвигает на задний план... Habeō, напротив, выделяет подлежащее и дифференцирует лиц...» Baldi и Cuzzolin (готовится к печати) выявили по меньшей мере девять различных корней, которые приобрели значение «иметь» в разных индоевропейских языках.
В статье Саймона Кристена «Позиции генитива в балтийских и финских языках» (с. 499–520) рассматривается структурная значимость различных позиций генитива в этих языках. Автор сосредоточивается на финском, эстонском, латышском и литовском языках, время от времени обращаясь и к другим малым финским языкам — ливскому, вепсскому и т. д. Как правило, в финском, эстонском, латышском и литовском языках посессивный генитив предшествует обозначаемому предмету; ср. эстонское tüdruk-u koer «собака девочки» (с. 499). Аналогичным образом генитив материала и генитив агента предшествуют главному существительному; ср., например, литовские aukso žiedas «золотое кольцо», Čiurlion-io paveikslas. Автор пишет: «Отглагольные существительные сочетаются не только с агенсами, но и с пациенсами» (с. 502). И в этом случае такие конструкции легче образуются в финских языках, чем в балтийских. Это, несомненно, справедливо для литовского, где номинализации часто кажутся носителям языка неуклюжими.
В советское время, когда понадобилось перевести на литовский тогдашнее общепринятое определение капитализма, а именно эксплуатация человека человеком, сначала использовали выражение žmogaus (объектный генитив) išnaudojimas žmogumi (инструментальный падеж агента), однако Jonas Kruopas (1963: 24; 1998: 410) осмелился заметить, что инструментальный падеж агента не соответствует нормам литовского языка, и предложил вместо этого вариант žmogaus (GEN.) išnaudojimas žmogaus (GEN.) (чтобы, как и в русском, сохранить три слова, хотя, по-видимому, вполне хватило бы варианта žmogaus išnaudojimas [личное письмо V. Ambrazas от 2001/11/09]). Моя коллега Virginija Vasiliauskienė пишет (личное сообщение), что в сентябре 2003 года она опросила группу из четырнадцати студентов о значении выражения žmogaus išnaudojimas, и десять из них решили, что оно означает эксплуатацию одного человека другим. Однако все они единодушно полагали, что первое слово выражения обозначает эксплуататора, а последнее — того, кого эксплуатируют, то есть подлежащее (агенс) стоит первым, а дополнение (пациенс) — последним. Она также пишет, что такое выражение, как Jono kankinimas Petro «пытка Петра, совершённая Иоанном» («пытка Иоанна, совершённая Петром?»), действительно допускает неоднозначное толкование относительно того, кто мучитель, а
Page 14144 |
RECENZIJOS
кто подвергается пыткам, однако по аналогии с предложением Jonas kankina Petra первое слово выражения, вероятно, понималось бы как подлежащее (агенс), а последнее — как дополнение (пациенс). Помимо интересной работы Virginija Vasiliauskienė по истории литовского порядка слов, мне кажется, что статус современного литовского порядка слов можно было бы подробнее изучить с помощью опросов и анкет.
Что касается позиции генитива, Кристен относит литовский язык к особой категории, отмечая, что здесь порядок слов свободнее, чем в других языках, рассматриваемых в этой статье (с. 517). Думаю, автор прав: норма литовского языка сравнительно недавняя и едва ли могла испытать влияние финских языков. V. Vasiliauskienė подробно изучала историю препозитивных и постпозитивных определений в ряде статей, например (1997; 1998; 2001; 2003). Она пишет (2003: 102): «...статистические данные доказывают, что в конце XIX века препозитивное генитивное определение начало вытеснять постпозитивное генитивное определение, господствовавшее с момента появления первых письменных памятников литовского языка». Эта тема вновь обсуждается ниже, в связи с последней статьёй сборника.
В статье «“Кусочек торта” и “чашка чая”: партитивные и псевдопартитивные именные конструкции в языках Circum-Baltic» (с. 523–568) Maria Koptjevskaja-Tamm различает партитивную конструкцию, представленную выражением a piece of the cake, и псевдопартитивную, представленную выражением a cup of tea, где речь фактически идёт о количестве какого-либо вещества. Так, например, финская партитивная конструкция pala tästä hyvästä kakusta (элатив) «кусочек этого вкусного торта» отличается от псевдопартитивной конструкции säkki perunoita (партитив множественного числа) «мешок картошки». В английском языке настоящей партитивной конструкцией было бы a cup of that good tea, тогда как псевдопартитивной — a cup of tea. Определение таково: «партитивные именные конструкции предполагают наличие предварительно заданного множества объектов, обозначенных одним из именных компонентов (“тот хороший чай”...); при этом квантификатор указывает на подмножество, выбранное из этого множества; в псевдопартитивной именной конструкции то же слово лишь квантифицирует вид сущности (“чай”...), обозначенный другим именным компонентом» (с. 527). Далее автор пишет, что исходным этапом грамматикализации партитивной конструкции является момент, когда «...предикаты отделения (например, “забрать”, “разрезать”, “удалить” и т. п.) сочетаются с двумя зависимыми компонентами: один указывает на часть, а другой — на целое, от которого она отделена» (с. 535). Затем происходит переанализ исходной конструкции, при котором «...“часть” и “целое”... переосмысляются как единая составляющая, а не как два разных зависимых компонента одного и того же предиката» (с. 535). Псевдопартитивные конструкции возникают, когда различие между «множеством» и «видом» становится неоднозначным. Она пишет, что история партитивных и псевдопартитивных конструкций в финском языке демонстрирует несколько процессов, часто наблюдаемых при грамматикализации: на определённом этапе «...исходное разделительное значение может постепенно утрачиваться [...] новый показатель со значением разделения может начать распространяться на употребления, подобные партитивным» (с. 536).
Я считаю её анализ процесса грамматикализации вполне убедительным и полагаю, что его можно применить к внутренней истории индоевропейских языков, где аблатив возник как новый показатель отделения, тогда как исходным показателем отделения был генитив. Поэтому традиционная терминология «партитивный генитив» применительно к индоевропейским языкам вполне оправданна. См. Schmaltstieg (1995: 36–37) и сравните приведённые ранее в этой рецензии цитаты из Haudry (1977: 409) и Traugott (1972: 127–128). Однако автор пишет (с. 559): «...в ряде индоевропейских языков, где генитив употребляется в партитивных и псевдопартитивных конструкциях, вообще нет никаких исторических свидетельств его разделительного/направительного происхождения».
Page 15RECENZIJOS
| 145
Доказательство, разумеется, — это именно то, что аудитории удаётся принять за доказательство. Однако в абзаце под заголовком Le génitif partitif comme génitif d’origine Одри (1977: 62) пишет: «Le génitif d’appartenance à un ensemble est lui aussi un génitif d’origine: on le voit clairement dans un emploi adverbial comme Y.9.13 yat [CONJ.] hē [3RD GEN./DAT. SG. PRON.] tūm [2ND SG. PRON.] us.zayaŋha [2ND SG. MIDDLE PRET.]... nmānāhe [GEN. SG.] pourušaspahe [GEN. SG.] „когда ты родился ему... в доме П.“». (В предыдущем примере я добавил заключённое в скобки морфологическое описание. Генитивная форма на *-o, по-видимому, подразумевает, что по крайней мере потенциально мог существовать и противопоставленный ей аблатив; см. Sims-Williams [1998: 141].)
Древняя синтаксическая структура, обнаруживаемая при индоевропейском глаголе «наполнять» (корень *pṷ̥-), по-видимому, предполагает генитив, обозначающий либо «источник», либо «часть». Ср. древнеиндийское sómasya (род. ед. ч.) jaṭhāram pṛṇāti „он наполняет желудок сомой“ (Meillet 1964: 345); готское...gup lubainais fulljai izwis allaizos fahedais (род. ед. ч.)... „...пусть Бог надежды наполнит вас всякой радостью...“ (Streitberg 1919: 249 [Romans 15:13]) = рус. (http://www.russianbible.net/) Бог же надежды да испол- нит вас всякой радости (род. ед. ч.) = греч. ὁ δὲ θεὸς τῆς ἐλπίδος πληρώσαι ὑμᾶς πάσης χαρᾶς... (род. ед. ч.) = лит....vilties Dievas jus... tepripildo visokių džiaugsmų... (род. мн. ч.) (Rubšys 1998: 1781), но в переводе Общества протестантской Библии (NT 1972: 216) используется новаторский творительный падеж:...Dievas... tepripildo jus visokių džiaugsmų... (твор. ед. ч.). Аналогично, в Вульгате встречается Deus...spei repleat vos omni gaudio (абл. ед. ч.), где новаторский аблатив заменил древний генитив, который всё ещё засвидетельствован, например, в таких предложениях, как: amphoram puram impleto aquae purae (род. ед. ч.) „наполните чистую амфору чистой водой“; convivium vicinorum (род. мн. ч.) cotidie compleo „я ежедневно наполняю свою компанию соседями“ (Woodcock 1959: 55; Hofmann and Szantyr 1972: 82).
Давно известно, что первоначально, вероятно, только индоевропейские существительные на *-o имели морфологическое различие между аблативом и генитивом. У других основ генитивные формы на -es, -os и -s также имели аблативное значение (Brugmann/Delbrück 1911: 163–164). Анализ хеттского и тохарского языков мало изменил эту картину. В хеттском у основ на *-o было два аблативных окончания, а именно -az (возможно, производное от адвербиального суффикса *-tos, которое затем распространилось на другие основы) и второе, омонимичное окончанию род. ед. ч. -aš; последнее, безусловно, было первоначальным аблативом, не дифференцированным от генитива (Kronasser 1955: 101-103; Sturtevant 1951: 88–89). В позднеавестийском также -t этимологической аблативной формы основы на *-o распространилось на другие основы (Reichelt 1909: 168; Sims-Williams 1998: 142). Тохарские аблативы A и B (различающиеся между собой), по-видимому, образовались уже внутри самой тохарской языковой группы; см. van Windekens (1979: 254-256).
Нетрудно заметить, что окончание именительного падежа единственного числа индоевропейских основ на *-o *-os достаточно легко этимологизируется; ср., например, лат. lup-us «волк», греч. λύκος, древнеинд. vṛk-aḥ, лит. vilk-as, слав. vlk-b, хетт. an-tu-uḫ-ša-aš «человек» и т. д. На мой взгляд, исходное совпадение окончаний именительного и родительного падежей единственного числа (=эргатив единственного числа) *-os в основном не сохранялось в индоевропейских языках, кроме хеттского, и привело к образованию новых форм родительного падежа: лат. lup-i, греч. λύκ-ου < *λύκ-οιο, древнеинд. vṛk-asya, лит. vilk-o, слав. vlk-a. Считается, что балтийские и славянские формы родительного падежа родственны формам аблатива, представленным в латинском lup-o(d) и древнеиндийском vṛk-āt. Разумеется, есть проблема с отождествлением лит. vilk-o и лат. lup-o(d), поскольку литовское ō при обычных обстоятельствах восходит к индоевропейскому *ō, и соответствие латинскому конечному -o возможно лишь при допущении, что безударное индоевропейское *ō перешло в балтийское *ā (Mažiulis 1970: 23). Mažiulis (1970: 106) также утверждает, что балты и славяне, подобно грекам, никогда не имели парадигматического
Page 16146 |
RECENZIJOS
ablative. Shields (2001) gives a brief review of the history of the problem and suggests an origin for this ending.
Общепринято считать, что в греческом аблатив утрачен, а в основах на *-o генитив перенял функции индоевропейского аблатива. Schwyzer (1966: 90) предполагает, что форма φοῖκο „из дома, за свой счёт“ представляет собой пережиток индоевропейского аблатива. Я предполагаю прямо противоположное, а именно что новый аблатив основ на *-o (*-ō[d/t] или *-ā[d/t]?) так и не укоренился в греческом, в отличие от латинского, древнеиндийского, балтийских и славянских языков. Под заголовком Gen. der Abstammung Schwyzer (1966: 124) цитирует «Илиаду» (21, 109): πατρὸς [род. ед. ч.] δ’ εἰμι ἀγαθοῖο [род. ед. ч.] — дословно: „я от доброго отца“. В элементарной грамматике греческого языка Goodwin и Gulick (1958: 236) отмечают, что поэты употребляли генитив отделения с глаголами движения, например: Οὔλυμποιο [род. ед. ч.] κατήλθομεν „мы спустились с Олимпа“ («Илиада», 20, 125). Поэтому я предположил бы, что индоевропейский генитив по крайней мере первоначально имел отделительное значение, и что сценарий развития, предложенный автором (по-видимому, вопреки её утверждению), применим как к индоевропейскому, так и к финно-угорским языкам.
Я выдвигал предположение (Schmalstieg 2000; 2001), что синтаксический именительный падеж единственного числа в индоевропейском языке имеет три морфологических источника: нулевое окончание этимологического абсолютивного падежа (первоначально подлежащего в непереходных или антипассивных конструкциях), показатель одушевлённости *-s (первоначально агенса в эргативных конструкциях) и показатель неодушевлённости *-m (первоначально инструмента в конструкциях, подобных эргативным). В хеттском сохранилось *-os в виде -aš в именительном и генитиве, а также отчасти в функции аблатива (хотя, как отмечалось, новое окончание аблатива -az вытесняет более старое -aš). Переосмысление этимологического эргативного окончания *-os как окончания именительного падежа привело к полной перестройке морфологии индоевропейских основ на *-o: в некоторых индоевропейских языках старое генитивное окончание *-os было изменено или заменено другим окончанием, а в латинском и индоиранских языках для прежних функций был создан новый показатель источника — аблатив. Этот же показатель источника (*-ā[d/t]?, *-ō[d/t]?) служил существительным балтийских и славянских языков на *-o, выражая как генитивное, так и аблативное значение. Теория подробно разработана в Schmalstieg (2000).
Окончание *-s, первоначально имевшее генитивно-аблативно-эргативное значение, сохранялось в этой функции у всех основ, кроме основ на *-o. У основ на *-o *-s приобрело дополнительное значение именительного падежа единственного числа и распространилось также на другие основы. О том, что распространение -s продолжается и поныне, свидетельствует образование в историческое время таких новых форм именительного падежа, как латыш. akmens „камень“ (ср. лит. akmuõ) и новогреч. πατέρας „отец“ рядом с классическим πατήρ. Это объясняет, почему морфема *-s встречается в древних индоевропейских языках в функциях генитива, аблатива и именительного падежа единственного числа. В ходе перестройки основ на *-o во всех индоевропейских языках, кроме хеттского, была создана новая форма генитива единственного числа, а в некоторых из них — новая форма аблатива.
В статье «Невербальная предикация в циркумбалтийских языках» (с. 569–590) Леон Стассен отмечает, что предикаты, выраженные прилагательными и существительными, могут стоять либо в именительном падеже, либо в каком-либо косвенном падеже; выбор зависит от относительной временной устойчивости. Он пишет (с. 569): «... употребление именительного падежа указывает на ситуации, относительно „устойчивые во времени“ и потому вряд ли меняющиеся со временем, тогда как оформление косвенным падежом подчёркивает „мимолётный“, или временный, характер ситуации». Автор подтверждает наличие этого семантического противопоставления в целом ряде языков — от хорошо известного различия между испанскими ser и estar до примеров из таких несходных языков, как тамильский, каннада, телугу, аварский, чеченский и
Page 17RECENZIJOS
147
Арчи. Он заключает, что «... двойное кодирование невербальных предикатов, принимающее форму противопоставления именительного и косвенного падежей, является ареальной особенностью балтийского ареала...» и что «... это двойное кодирование по своей сути представляет собой неиндоевропейскую характеристику, которая была „оттеснена“ экспансией индоевропейских языков, но в некоторых пограничных областях, возможно, продолжает оказывать влияние и на индоевропейские языки» (с. 588).
Статья Томаса Штольца «О балтийских инструменталисах и комитативах: согласованность туда и обратно» (с. 591–612) начинается с утверждения: «Недавние исследования... показали, что синкретизм категорий комитатива и инструменталиса встречается в языках мира не так часто, как предполагалось ранее». Согласно исследованию 323 языков, проведённому исследовательской группой Штольца, чуть менее 25% языков выборки подобны немецкому и характеризуются синкретизмом комитатива и инструменталиса (с. 593). Языки, в которых наблюдается синкретизм комитатива и инструменталиса, называются «согласованными», а языки, в которых комитативы противопоставлены инструменталисам, — «несогласованными». Языки, в которых сочетаются согласованные и несогласованные морфемы, называются «смешанными» (с. 593). Так, например, шведский язык является согласованным, литовский — смешанным, а финский — несогласованным.
Автор пишет: «Строго говоря, ни один из славянских языков балтийского ареала не является согласованным, хотя другие представители той же семьи стали согласованными, некоторые из них, например словенский и лужицкий, вероятнее всего, под влиянием немецкого языка...» (с. 601). Возможно, к этому списку можно добавить сербохорватский язык, где также, вопреки предписаниям школьных учебников, s иногда употребляется в значении «с, посредством». Некоторые носители говорят: Idēm s vlākom (vōzom) «Я еду поездом» вместо предписанной формы без предлога (Magner 1972: 255). Хотя автор прав в отношении русского языка, в SRJA (IV 9) находим определение 5 для с: «Употребляется при обозначении предмета, лица, посредством или с помощью которого осуществляется действие». Примеры: отправить пакет со связным «отправить пакет с (посредством?) связного»; рассматривать с лупой «рассматривать с помощью лупы»; мыть с мылом «мыть с мылом»; –Да как посылать письмо-то? – С почтой надо, – отвечал Илья Иванович («„И как же отправить письмо?“ „Надо [отправить] с [помощью?] почтой“, — отвечал Илья Иванович»); Я уезжаю... с поездом в пять пятнадцать «Я уезжаю поездом в пять пятнадцать». Граница между инструментальным орудия (орудийность) и инструментальным средства (средство) в русском языке размыта, и я предсказывал (Schmalstieg 1966: 179), что однажды русский язык станет «смешанным» или «согласованным». Своё предположение я основывал на идее Куриловича (1960:131–150) о том, что двухчастные морфемы имеют тенденцию вытеснять одночастные.
Автор заключает, что, несмотря на отсутствие исторических свидетельств, вероятно, «... распространению согласованности в балтийском регионе способствовала прежде всего частичная германизация северной Скандинавии (саамы) и территории бывшего государства Тевтонского ордена (латыши и эстонцы)» (с. 609).
Завершает сборник обстоятельная статья Марии Коптевской-Тамм и Бернхарда Вэльхли «Языки балтийского ареала: ареально-типологический подход» (с. 615–750). По словам авторов: «Цель этой заключительной статьи — показать, что языки балтийского ареала в целом образуют самостоятельный и интересный лингвистический ландшафт среди языков мира вообще и европейских языков в частности» (с. 615).
Эта статья начинается с весьма интересного исследования исторических предпосылок региона. Я
Page 18148 |
RECENZIJOS
однако, с удивлением прочитал: «Старопрусские и литовские катехизисы начали печатать в герцогстве Пруссия в конце XV века...» (с. 620). Полагаю, авторы имели в виду первые старопрусские и литовские переводы лютеранских катехизисов (First Old Prussian Catechism 1545; Mažvydas 1547), поэтому, даже если это простая опечатка вместо «XVI века», утверждение всё равно неверно. Мартин Лютер родился в 1483 году, умер в 1546 году, а обычно указываемая дата публикации его Малого катехизиса — 1529 год. Мне неизвестны катехизисы, написанные юным или ещё более молодым Мартином Лютером в конце XV века.
Затем авторы переходят к рассмотрению ранних исследований языковых контактов в балтийском ареале. Сначала они обращаются к спорному вопросу о Sprachbünde и пишут: «Однако увлечённость Sprachbünde вовсе не является необходимым условием, чтобы считать языковую ситуацию в балтийском ареале захватывающим (sic!) объектом исследования» (с. 624). Как уже отмечалось, всегда хорошо, когда исследователь эмоционально привязан к своей области изучения.
Затем авторы разграничивают ареальные исследования, которые лишь (с. 626) каталогизируют сходства между языками, и исследования, стремящиеся эти сходства объяснить. Они также считают важным аспектом своего исследования частотность наблюдаемого признака. Кроме того, очень трудно определить, является ли утрата унаследованной структуры естественным развитием языка или результатом влияния соседнего языка. В оставшейся части статьи авторы «... надеются объединить достижения ареальной лингвистики в балтийском ареале и общей лингвистической типологии» (с. 629).
Сначала они рассматривают pluralia tantum, которые первоначально были более распространены в индоевропейских языках, чем в финно-угорских. Иногда существительные pluralia tantum заимствуются вместе с их этимонами, например финское rattaat «телега» < балтийские языки (лит. ratai, латыш. rati), которое буквально является формой множественного числа слова «колесо»; финское ratas «колесо» < балтийские языки (лит. ratas, латыш. rats). Множественное число распространилось от этого слова «... на другие финские слова, обозначающие телеги, например vaunut и kärryt» (с. 633). По мнению авторов: «... общая тенденция к употреблению или неупотреблению pluralia tantum наследуется, но может меняться в ходе развития языков» (с. 633).
Завершая обсуждение супрасегментной фонологии, авторы утверждают, что в языках балтийского региона можно выделить как минимум три разные области, характеризующиеся следующими признаками: (1) противопоставление тоновых контуров в долгих слоговых ядрах [обнаруживается только в балтийских языках]; (2) «сверхдолгота», то есть наличие трёх степеней долготы, свойственное эстонскому и другим языкам; (3) словесный тон, происхождение которого каким-то образом связано с исходным числом слогов в слове и наличием или отсутствием исходного вторичного ударения; этот тон встречается во многих скандинавских диалектах (с. 645). Начальное ударение во многих языках балтийского ареала и политоничность могут быть связаны между собой (с. 646).
Очень интересная часть этой статьи посвящена морфологическим падежам, в частности употреблению генитива и партива в балтийских и финских языках, хотя авторы не всегда отдают предпочтение объяснению через взаимное влияние. Например, они ставят под сомнение распространённое мнение о финском происхождении развитой системы вторичных локативных падежей в балтийских языках, в частности потому, что «вторичные локальные падежи восточнобалтийских языков представляют собой грамматикализацию существительных с послелогами. Подобные процессы наблюдаются также в умбрском, тохарских и осетинском языках, принадлежащих к индоевропейской семье» (с. 672). Можно было бы предположить финно-угорское влияние на тохарский язык (van Windekens 1979: 166), но едва ли на умбрский или осетинский.
Говоря о выражении посессивности, авторы пишут, что локативный тип «... неизменно выбирается в тех индоевропейских языках, в которых отсутствуют глаголы со значением „иметь“ (например,
Page 19RECENZIJOS
| 149
кельтском, индийском, анатолийском» (с. 676). Однако выражение локативного типа не обязательно исключает существование глаголов «иметь», что авторам, должно быть, хорошо известно из их обсуждения русского иметь. Балди убедительно продемонстрировал это применительно к латинскому языку (см. выше), а я упоминал об этом в связи с литовским языком. Хотя в хеттском (анатолийском языке) обычным способом выражения посессивности является дательный падеж, в хеттском используется и глагол «иметь» (что интересно, также в качестве вспомогательного глагола со значением перфекта). Так, например, в хеттских законах (Hoffner 1997: 152): ták-ku (союз) LU-aš (им. п., ед. ч.) MUNUS-an (вин. п., ед. ч.) har-zi (3-е л., ед. ч., наст. вр.)... «Если у мужчины есть жена...» В языках, где используются оба способа выражения посессивности, глагол «иметь» выполняет иную функцию, чем дательный падеж посессивности. Авторы справедливо уточняют понятие посессивности в языках типа «быть» (с. 677).
Рассмотрев комитатив и инструменталис, компаратив, пассивные конструкции, десубъективные конструкции и конструкции с нулевым субъектом, авторы переходят к синтаксису предложения. Здесь они обсуждают согласование прилагательных, утрату рода в нижнелатвийских диалектах и синтаксис числительных конструкций.
На с. 702–703 авторы приводят таблицу, иллюстрирующую внутренний синтаксис числительных конструкций в финских, балтийских и славянских языках и показывающую возможность как стратегии управления — «падеж у имени, управляемого числительным», — так и стратегии согласования — «падеж у имени определяется функцией всей группы». Среди примечаний на с. 704 есть утверждение: «В старославянском языке числительные меньшего разряда склоняются, а числительные большего разряда не склоняются». Не понимаю, почему авторы пишут, что числительные большего разряда не склоняются. Diels (1932: 218) приводит пример sъ desetijǫ (ТВ. П. ЕД. Ч.) tysǫštь (РОД. П. МН. Ч.) «с десятью тысячами», где слово «тысяча» в родительном падеже множественного числа управляется словом «десять», которое само стоит в творительном падеже, как того требует предлог sъ. Diels также приводит пример sъ dvьma desetьma tysǫštьma «с двумя тысячами», где все числительные стоят в творительном падеже двойственного числа, требуемом предлогом sъ. Единственным более крупным старославянским числительным можно считать tьma, которое обычно переводит μυριάς и обозначает неопределённо большое число. Судя по словарным статьям в SJAST (с. 545–546), это слово полностью склоняется. Остаётся лишь гадать, как отцы церкви отнеслись бы к гигабайтам.
Авторы отмечают (с. 704): «...значительная часть европейских языков с гибким порядком слов SVO сосредоточена в циркумбалтийской области. К ним относятся славянские, балтийские и финские языки, а также северносаамский и восточносаамский (по крайней мере инари-саамский)». Затем авторы предлагают таблицу под названием «От SOV к SVO в Европе» (с. 705). В ней представлены переходы от SOV (хеттский, ненецкий) к весьма гибкому SOV (латинский, древнегреческий), затем к смешанному SOV/SVO (венгерский), весьма гибкому SVO (русский, литовский, коми, вепсский и др.), гибкому SVO (финский, эстонский), V2 (шведский, немецкий) и SVO (английский). (Хеттский, конечно, хотя и индоевропейский язык, относится к анатолийской группе; предположительно, когда-то на нём говорили в Анатолии — по крайней мере, именно там найдено большинство текстов.) Тем не менее таблица интересна как классификация типов порядка слов, встречающихся преимущественно в Европе.
Авторы далее пишут: «...балтийские и финские языки, по-видимому, являются единственными в Европе семьями VO-языков, в которых все именные модификаторы, за исключением придаточных определительных и предложных групп, предшествуют вершине» (с. 707). Похоже, авторы оспаривают утверждение Василяускене о том, что в литовском языке первоначально существовала определённая свобода порядка слов в именной группе. Они пишут: «Статистика Василяускене проблематична для ареального сопоставления, поскольку неизвестно, какая доля приходится на генитивы в (псевдо-)партитивной функции, например “фунт яблок” (они всегда следуют за вершиной)» (с. 708).
Page 20150 |
RECENZIJOS
Василяускене, однако, сообщает (личное сообщение), что в первой части Пунктай сакыму Сирвидаса было обнаружено 16 партитивных конструкций. Из них 13 (81,3%) имели порядок NG, а три (18,7%) — GN; в целом в Пунктай сакыму 81 процент генитивных существительных употребляется в постпозиции (всего было обнаружено и исследовано 1291 сочетание с генитивом). В текстах восточнолитовских диалектов, собранных А. Барановским, были исследованы 62 примера с партитивом: 44 из них имели порядок NG (71%), а 18 — GN (29%). Далее Василяускене пишет, что она только что завершила сбор материала из первых трёх выпусков «Аушры» (первого литовского журнала, 1883 г.); среди нескольких сотен сочетаний с генитивом она встретила лишь 13 со значением партитива, из которых девять имели порядок NG, а четыре — GN. В большинстве текстов XVI–XIX веков преобладает постпозиция. Современное правило GN гораздо строже, чем относительно свободный порядок слов в ранних текстах. Следует также подчеркнуть, что в сочетаниях с партитивом расположение было значительно свободнее, чем в современном литовском языке, где преобладает порядок NG.
Подводя итог, отметим, что статьи отдельных авторов хорошо написаны и интересны (хотя, возможно, не всегда «захватывающи» — по крайней мере, если судить по американскому пониманию этого прилагательного). Среди довольно частых опечаток: New Mexico (с. ii) > New Mexico, Winfried Lehmann (с. I[index]-4) > Winfred Lehmann, Allan Timberlake (с. I[index]-7) > Alan Timberlake и т. д. Хотя редакторы и авторы могли бы тщательнее вычитать текст и уделить больше внимания деталям, эти тома содержат множество новых идей и нередко предлагают новую систематизацию хорошо известных фактов. Редакторы заслуживают поздравлений с подготовкой новаторских трудов по изучению как языков Балтийского региона, так и типологической лингвистики.
СОКРАЩЕНИЯ
LKŽ – Lietuvių kalbos žodynas, т. 1–20, под ред. J. Balčikonis, J. Kruopas, K. Ulvydas, V. Vitkauskas, 1941–2002.
NT 1972: Bible Society translation of the New Testament: Naujasis Testamentas, No place of publication given.
Srja – Slovar’ russkogo jazyka, т. IV, под ред. S. G. Barxudarov et al., Москва: Gosudarstvennoe izdatel’stvo inostrannyx i nacional’nyx slovarej, 1961.
Sjast – Slovník jazyka staroslověnského, под ред. Zdeňka Hauptová et al., вып. 44, Прага: Academia, Nakladatelství Československé Akademie věd, 1992.
Webster’s – Webster’s Third New International Dictionary, под ред. Philip Babcock Gove et al., Спрингфилд, Массачусетс: G. & C. Merriam Company, 1966.
ЛИТЕРАТУРА
Baldi, P. 2002: Where does Latin habeo come from? In: Cavoto, F., ed., Festschrift for Alexis Manaster-Ramer, Munich: Lincom Europa, 23–32.
Baldi, P., Cuzzolin, P., готовится к публикации: Этимологические, географические и типологические аспекты глаголов «иметь» в индоевропейских языках. В: Salvi, G., ред., Festschrift for Joseph Herman, Будапешт.
Brugmann, K., Delbrück, B. 1911: Grundriss der vergleichenden Grammatik der indogermanischen Sprachen. Vol. II/2. 2nd ed., Strassburg: Karl J. Trübner.
Collinder, B. 1964: Sprachverwandtschaft und Wahrscheinlichkeit, Uppsala. (Acta Universitatis Upsaliensis, Studia Uralica et Altaica Upsaliensia.)
Diels, P. 1932: Altkirchenslavische Grammatik, Vol. I, Heidelberg: Carl Winter.
Girdenis, A., Pabrėža, J. 1978: Nauji šlėkiavimo stebėjimai Žagarės apylinkėse. Baltistica 7, 127–129.
Page 21RECENZIJOS
| 151
GOLĄB, Z. 1975: Endocentricity and endocentrization of verbal predicates: Illustrated with Latin and Slavic material. General Linguistics 15, 1–35.
GOODWIN, W. W., GULICK, C. B. 1958: Greek grammar, Waltham, Mass., Toronto, London: Blaisdell and Co.
HAUDRY, J. 1977: L’emploi des cas en védique, Lyon: Editions L’Hermès.
HIRT, H. 1928: Indogermanische Grammatik, 4. Doppelung, Zusammensetzung, Verbum, Heidelberg: Carl Winter.
HOFFNER, H. A. 1997: The laws of the Hittites: A critical edition, Leiden, New York, Cologne: Brill.
HOFMANN, J. B., SZANTYR, A. 1972: Lateinische Syntax und Stilistik, Munich: C. H. Beck.
HOLVOET, A. 1993: On the nominative object in Latvian, with particular reference to the debitive. Linguistica Baltica 2, 151–161.
HOLVOET, A. 2001: Once more the Baltic genitive of agent. Baltistica 35, 45–58.
HORN, P. 1898: Neupersische Schriftsprache. In: Geiger, W., Kuhn, E., ed. Grundriss der iranischen Philologie, Vol. 1, part 2, Strassburg: Karl Trübner, 1–198.
KÁROLY, S. 1972: The grammatical system of Hungarian. In Benkő, L., Samu, I., eds., The Hungarian Language, The Hague and Paris: Mouton and Co, 85–170.
KRONASSER, H. 1955: Vergleichende Laut- und Formenlehre des Hethitischen, Heidelberg: Carl Winter.
KRUOPAS, J. 1963: Dabartinės lietuvių kalbos vystymosi tyrinėjimas. Lietuvių kalbotyros klausimai 6, 21–30; reprinted as pp. 407–416 in Rinktiniai raštai, compiled by S. Keinys, K. Morkūnas and A. Sabaliauskas, Vilnius: Mokslo ir enciklopedijų leidybos institutas, 1998.
KURYŁOWICZ, J. 1960: Esquisses linguistiques. Wrocław, Kraków: Ossolineum.
MAGNER, Th. F. 1972: Introduction to the Croatian and Serbian Language, State College, Pa.: Singidunum.
MARTINET, André. 1951: Concerning some Slavic and Aryan reflexes of IE s. Word 7, 91–95.
MAŽIULIS, V. 1970: Baltų ir kitų indoeuropiečių kalbų santykiai (deklinacija), Vilnius: Mintis.
MEILLET, A. 1964: Introduction à l’étude comparative des langues indo-européennes, University, Alabama. (Reprint of the 1937 ed.)
PETIT, D. 2001: Pronoms neutres et règle SVO en vieux prussien. Baltistica 36,173–188.
REICHELT, H. 1909: Awestisches Elementarbuch, Heidelberg: Carl Winter.
RUBŠYS, A., transl. 1998: Senasis ir Naujasis Testamentas. Šventasis Raštas, Vilnius: Katalikų pasaulis.
SCHMALSTIEG, W. R. 1966: The preposition s + the instrumental. Slavic and East European Journal 10, 178–180.
SCHMALSTIEG, W. R. 1995: A Student Guide to the Genitive of Agent in the Indo-European Languages, Washington, D.C.: Institute for the Study of Man. (Journal of Indo-European Studies, Monograph Number Fourteen.)
SCHMALSTIEG, W. R. 2000: Lithuanian and Indo-European Parallels, Journal of Indo-European Studies 28: 385–398.
SCHMALSTIEG, W. R. 2001: La triplice origine del nominativo singolare indoeuropeo. Res Balticae 7, 23–32.
SCHMALSTIEG, W. R. 2002a: The Indo-European genitive of agent with finite verbs and participles. Acta Linguistica Lithuanica 47, 41–54.
SCHMALSTIEG, W. R. 2002b: Valdim Jurim Zepam 70. Baltu Filoloģija 11 (1), 151–154.
SCHWYZER, E. 1966: Griechische Grammatik. Vol. 2. Syntax und syntaktische Stilistik. Vervollständigt und herausgegeben von Albert Debrunner, Munich: C. H. Beck.
SHIELDS, K. 2001: On the origin of the Baltic and Slavic o-stem genitive singular suffix *-ād. Baltistica 36, 165–171.
SIMS-WILLIAMS, N. 1998: The Iranian languages. In: Giacalone Ramat, A., Ramat, P., eds. The Indo-European Languages, London and New York: Routledge, 125–153.
STREITBERG, W. 1919: Die gotische Bibel, Heidelberg: Carl Winter.
STURTEVANT, E. H. 1951: A comparative grammar of the Hittite language, New Haven and London: Yale University Press.
Page 22152 |
RECENZIJOS
Timberlake, A. 1974: The nominative object in Slavic, Baltic and West Finnic, Munich: Otto Sagner. (Slavistische Beiträge, 82.)
Traugott, E. C. 1972: A history of English syntax. A transformational approach to the history of English sentence structure. New York, etc.: Holt, Rinehart and Winston, Inc.
Vasiliauskienė, V. 1997: Daiktavardžio ir įvardžio genityvo vieta senojoje lietuvių kalboje. Lietuvių kalbotyros klausimai 38, 104–121.
Vasiliauskienė, V. 1998: Atributinių junginių modeliai Mikalojaus Daukšos Postilėje ir Antano Baranausko tarmių tekstuose. Baltistica 33 (2), 215–232.
Vasiliauskienė, V. 2001: Atributinė frazė su derinamuoju komponentu Kiprijono Lukausko Pamoksluose. Acta Linguistica Lithuanica 45, 151–178.
Vasiliauskienė, V. 2003: Postposition in the Attribute Phrase of Old Lithuanian. Zeitschrift für Literaturwissenschaft und Linguistik 33 (129), 96–108.
Vondrák, W. 1928: Vergleichende Slavische Grammatik, Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht.
Van Windekens, A. J. 1979: Le tokharien confronté avec les autres langues indo-européennes, Vol. II, 1. La morphologie nominale, Louvain, Centre International de Dialectologie Générale.
Woodcock, E. C. 1959: A new Latin syntax, Cambridge, Mass.: Harvard University Press.
Žulys, V. 1969: Vadinaimųjų nekaitomųjų įvardžių vieta lietuvių kalbos gramatinėje sistemoje. Baltistica 5 (2), 167–177.
William R. Schmalstieg
814 Cornwall Road
State College, Pa. 16803
email: [email protected]
Получено 2003 10 28